Паша обнаглел и стал усложнять интригу. Поймал с поличным на воровстве народного добра местного сердцееда. Тянуло преступление, как минимум, годика на два.
– Отпущу, – говорит, – дело при тебе сожгу, если учительницу в околок приведёшь.
– А вам-то, какая выгода? – удивился сельский Казанова.
– Ещё один такой вопросик – и пойдешь на нары с конфискацией имущества. Понял?
– Понятно, – говорит воришка. И хоть не понял ни хрена, а девку уломал и травку с ней в березнячке примял, ни сном, ни духом не подозревая, что Паша их во время процесса сфотографировал. Паша слово сдержал – хода делу не дал, а симпатичную учительницу через некоторое время пригласил для беседы.
«Какой-то негодяй, – говорил участковый, – подбросил мне эти гадости. Я, конечно, догадываюсь, кто это сделал, и, если вы будете молчать (да неужто она про себя болтать бы стала? ), я сделаю у поганца обыск и конфискую негатив, а то, не дай бог, придумает, подлец, фото директору школы послать».
Ну и дальше в том же духе, дескать, наш советский педагог должен примером быть, так сказать, образцом нравственности…, а сам хозяйством-то своим перед лицом так и елозит. И ведь убедил, запугал девку до смерти, и «склонил», и всё вроде шито-крыто, и ни одна не проболталась, но стал нутром Паша чувствовать, что пора с деревни сваливать, а особенно стал беспокоиться после случая с Тиной.
Вообще-то, победой над целомудренной, набожной красавицей Паша, вроде бы внутренне и гордился, а с другой стороны как бы тревожился потому, как были последствия.
Была Тина сирота, родители – поволжские немцы погибли в трудармии от голода, и росла девушка с двумя братьями. Потом старшего посадили за привлечение несовершеннолетних в баптистскую секту. Был громкий, показательный процесс. Арнольд – так звали брата – так им на суде и сказал: «Вы, коммунисты, тоже себе смену готовите, всяких там октябрят, пионеров-христопродавцев, Павликов Морозовых, родного отца продавших, а почему я, к вере в Господа нашего паству призывающий, не должен последователей иметь?»
Вот и отправили его по приговору суда в исправительно-трудовой лагерь проповедовать, а он внешне никакого огорчения и не показал.
«Значит, – говорит Богу угодно, чтобы я арестантов сирых и убогих просвещал и на путь истины наставлял».
Только не помог Арнольду Господь. Умер вскоре, и обычно родственникам не отдают умерших для погребения – сами закапывают с биркой на большом пальце ноги, а тут послабление вышло: тело близким отдали. Стали его обмывать, в рот заглянули, а языка-то и нету. Неужто на зоне язык укоротили? Баптисты со всей области на похороны съехались, задали работы гэбэшникам. А Тина с младшеньким осталась. Вскоре его призвали в армию, а он – сектант проклятый, вместо того чтобы свой политический уровень повышать, устав зубрить, Библию по вечерам почитывал. Ну, как водится, был избит сослуживцами по приказу взводного, из части самовольно сбежал и больше в роту не вернулся. Получил тогда Паша задание слежку за домом установить, потому что предатели эти рано или поздно, в родные пенаты возвращаются, невзирая на грозящую им смертельную опасность от подобного посещения. Две ночи сидели в засаде со своим закадычным другом, председателем сельсовета и яростным гонителем всех верующих, товарищем Лобковым. Их так и звали на селе: Бобков-Лобков, почти, как Бобчинский-Добчинский, так они были неразлучны. Мороз стоял нешуточный, врезали друзья для сугреву и вдруг видят, что кто-то в баню прошмыгнул. Тут они его, голубчика и сцапали. Ну, пинали ногами, конечно, потому, что замерзли, сидючи в снегу, и потому, что захмелели маленько. Соображали, что в лицо бить нельзя, все в живот попасть норовили. А потом наручники – и в районную КПЗ. Там братик совсем что-то расхворался и был направлен в больничную палату областного следственного изолятора.
А Тина пришла, помолившись, за братика просить. И тут мент совершил главный свой сексуальный подвиг. Убедил глупую, что в его силах освободить младшенького и «склонил» истинно верующую, непорочную красавицу, сам удивившись её самоотверженности. Склонить-то он склонил, а братик в это время возьми и помри от побоев, если точнее, от перитонита – воспаления брюшины, который вначале доктора не распознали, а когда схватились, уже поздно было. Рассказывали потом лепилы (так в тюрьме медбратию кличут), что пьян был хирург в дупель потому, что вздумал этот дезертир как раз в день Советской Армии синдром острого живота симулировать. А Тина, никогда прежде не болевшая, захворала на другой день чем-то непонятным, попала в больницу, и больше участковый инспектор Бобков, никогда её не видел
«А я откуда мог знать, – прогонял Паша от себя нечто, похожее на угрызения совести, – что, когда я её склонял, этот баптист сдох уже?»
О том, что он и старшего брата вместе с Лобковым арестовывал, он старался не вспоминать, но беспокойство от этого не проходило и тогда он подал документы на юридический факультет потому, что пришла ему в голову идея.
Тюрьма! Вот где нива, вот где простор для полового бандитизма, вот где ни одна не проговорится, а если и вздумает, то кто ей поверит? Пусть докажет! Себе дороже! А за свободу, да что об этом говорить, если за неё на колючую проволоку под высоким напряжением бросаются, вены себе вскрывают, калечат себя, забеременеть от самого поганого охранника пытаются, да за неё, родимую, любую просьбу исполнят, лишь бы на волю вырваться. Сто из ста по Пашиным расчетам «склоняться» должны потому, что ко всему привыкает человек, кроме неволи.
И был принят Паша на юрфак, благо для сотрудников милиции конкурс отсутствовал – свои всё-таки, сдал кое-как экзамены на трояки, и учись давай. И после окончания ВУЗа было много заманчивых предложений, но Паша скромный такой, не амбициозный, от адвокатуры и всего прочего отказался и попросился на не престижную должность рядового борца с преступностью – следователя областной прокуратуры. Много раз позднее повышение предлагали, но Паша, лишенный всяких карьерных претензий, оставался сидеть в своем плохо освещенном угловом кабинетике, вызывая уважение начальства: «Герой труда! Правда, скромный до глупости». И никто не подозревал, как он был счастлив: отдельный кабинет, привинченный к полу стул и власть над бабами, неограниченная, бесконтрольная и сладкая, как для зэка слово «свобода».
Раз только прокололся Паша, когда положил глаз на прехорошенькую бандершу, арестованную за содержание дорогого притона. Вызвал следователь приблатненную красавицу на допрос, уселся на стол так, что между его широко расставленными ногами и её лицом кулак не просунешь, и только за ширинку взялся, а она ему спокойно так и с презрением:
«Ты чё это тут, мент поганый, пристраиваешься? Да я – Племянникова мара! Чиркну ему маляву, он тебе за щеку в твоем кабинете при сотрудниках даст! Ты понял меня, козёл?»
Козёл всё понял, так как знал, что бандит по кличке Племянник действительно умён, мстителен, неуловим и опасен. Вернее сказать, не «неуловим», а скорее – не наказуем потому, что дважды был арестован и дважды был отпущен на свободу с формулировкой: «за недоказанностью преступления». Последний раз обвинение развалилось прямо в зале судебного разбирательства потому, что один свидетель отказался от данных им ранее показаний, заявив, что он вынужден был оговорить законопослушного гражданина, так как следователь применял по отношению к нему недозволенные методы воздействия, другой же, самый важный свидетель, вообще осмелился не явиться в зал судебного разбирательства, несмотря на то, что был официально приглашен.
– Повестку свидетелю вручали? – поинтересовался председательствующий.
– Вручали, – подтвердила секретарь.
– Он расписался в получении?
– Да, – ответили судье, и подпись на документе показали.
– Ну, так возьмите двух сотрудников, – кипятился судья, – и привезите его в наручниках. Там же чёрным по белому написано, что при отказе явиться без уважительных причин будет доставлен под конвоем.
Ох, напрасно, а главное, несправедливо гневался народный судья, ибо при всём желании не мог свидетель дать показаний, ведь под наркозом не говорят. Подрезан был в собственном подъезде именно тогда, когда торопился в зал судебного заседания для дачи сенсационных, разоблачающих гангстера показаний. А когда очухался на операционном столе, пришёл в себя; так обрадовался, правдолюб, что жив, остался, что начисто позабыл про то, о чём судье поведать хотел. Да он что? Сумасшедший, что ли, на хорошего человека понапраслину возводить? Ну, а поскольку время, необходимое для расследования дела, отпущенное законом, давно истекло, вынужден был судья отпустить, накачанного, как Шварценегер, бандита на свободу прямо из зала суда.